Напишите нам История Императорского Московского университета Назад
Уставы Летопись Персоналии Реликвии Библиотека Прогулки Поиск Карта

ВОСПОМИНАНИЯ ИЗ МОЕЙ СТУДЕНЧЕСКОЙ ЖИЗНИ

Костенецкий Я.И.
(страница 2 из 8)

<...>

На другой или на третий день по приезде в Москву пошел я в театр, взял билет на самое дешевое место и попал в рай, где зрителей было тогда очень мало. С раскрытым ртом смотрел я на сцену, где в то время шел какой-то балет "Кавказский пленник", где меня необыкновенно поразили декорации гор и летающий орел... Это была первая, виденная мною на театре пьеса, и она как будто была для меня предзнаменованием моей кавказской жизни!..

Начал я отыскивать своих гимназических товарищей, уже прежде поступивших в университет. Отыскал Тимковского и Ивановского, которые очень мне обрадовались, наставили меня что и как делать для поступления в университет, и хотели принять меня к себе на квартиру; но у них было тесно. Скоро я отыскал себе квартиру на Бронной улице, в доме генерала Самарине, где, у какой-то хозяйки, содержательницы прачечного заведения, и поселился в одной комнате с товарищем своим Полоником (роковым для меня человеком в последствии) и Животкевичем, тоже прежним учеником Новгород-северской гимназии, но не окончившим в ней курса, который уже года два проживал в Москве, все приготовлялся вступить в университет, иногда посещал лекции, но более трактиры, где очень усовершенствовался в билиардной игре. Так он и не попал в университет, и я в последствии потерял его совершенно из виду. Но для меня этот Животкевич замечателен тем, что он первый познакомил меня с комедией Грибоедова "Горе от ума", которая тогда только что сделалась известною в Москве и которую все переписывали и учили наизусть. Я также переписал ее с рукописи Животкевича и выучил наизусть. В последствии, встречая много других рукописей этой бессмертной комедии, я находил в них много пропусков и неточностей против моей, а когда комедия эта была напечатана, то уже во многом была изменена и искажена, так что я мою рукопись, до сих пор у меня сохранившуюся, всегда считаю самой верной. Когда лет через двадцать после этого я был в Москве, в гостях у родного дяди моего по матери сенатора Богдановского, человека довольно образованного, бывшего когда-то в масонской ложе и имевшего тогда сына, студента Московского университета: то я, сидя с дядей и его сыном в кабинете (а в то время в гостиной сидело много гостей), начал читать им наизусть некоторые сцены из "Горе от ума". Они очень удивились тому, что эти сцены они слышат еще в первый раз, и когда дядя сказал об этом своим гостям, то все просили меня прочитать им эти сцены, и все они потом заявили, что никогда их не читали и не слышали. Так эта бессмертная комедия была оборвана и изуродована тогдашней нашей цензурой, и предания и верные рукописи исчезли даже между студентами!

Подавши прошение о принятии меня в университет по этико-политическому факультету, как назывался тогда юридический факультет, стал я ходить в правление университета, помещавшееся тогда в нижнем этаже главного старого корпуса, налево от входа со двора в главный коридор; в правлении тогда экзаменовали поступающих в университет. Со скромностью и застенчивостью провинциала стоял я с некоторыми из своих товарищей в большой комнате канцелярии правления, меж тем как гимназисты других гимназий, а особливо Московских, щегольски одетые, с форсом мимо нас расхаживали и гордо на нас посматривали. Мне вспомнился рассказываемый тогда же давнишний анекдот про гимназистов-хохликов в Москве. Собравшись в кучку, несколько человек, в своих старомодных костюмах, стояли они смирно в канцелярии университетского правления, когда вошел ректор и обратился к ним с вопросом: вы что за люди? Вопросом этим они обиделись, и один из них отвечал: Мы не люди, мы Черниговские дворяне! Анекдот этот действительно верно характеризует положение тогдашних наших робких хохликов в столице и их высокомерное понятие о своем дворянском достоинстве.

Несколько дней ходил я в правление, дожидаясь очереди экзамена; когда же наступила эта очередь, то сначала, днем, усадили нас всех очередных в канцелярской комнате правления и задали нам какую-то тему, на которую мы должны были написать наши рассуждения, а вечером уже начали экзаменовать, вызывая по одиночке из канцелярии присутствие правления за стеклянную дверь, где, за покрытым красным сукном столом, сидели ректор Двигубский и несколько профессоров. Долго я с нетерпением и биением сердца ожидал призыва меня на экзамен, и когда, уже почти к полуночи, позвали меня, то я со страхом и трепетом вступил за стеклянную дверь. Экзаменаторами были: из Всеобщей истории - Погодин, из Русской словесности - Мерзляков, из Латинского языка - Кубарев, из Греческого - Ивашковский, из Математики и прочих предметов - уже не помню кто. Я поочередно переходил от одного профессора к другому, и отвечал так хорошо, что когда ректор спросил меня, наконец, из которой я гимназии и я сказал, что из Новгород-северской, то он воскликнул: "Давно бы вы это сказали; мы бы вас и не экзаменовали!" Экзамен кончился, я вышел из присутствия; после меня еще кого-то экзаменовали, но я не уходил домой: мне хотелось тогда же знать, буду ли я принят в университет, и для этого я дожидался окончания заседания, чтобы спросить о себе кого-либо из профессоров. Когда стали выходить из присутствия, я осмелился подойти к Михаилу Петровичу Погодину, которого личность, как молодого еще человека, меня более всех привлекла, и спросил его: могу ли я надеяться быть принятым в университет? "О, без сомнения!" - отвечал он. - "Кого же и принимать, если не таких гимназистов как вы?" Я несказанно обрадовался, побежал стремглав на квартиру по едва освещенной Никитской улице, наткнулся на какое-то бревно, преспокойно лежавшее поперек тротуара и сильно ушибся... И так, я наконец принят в университет и сделался студентом! Блаженное то было время! Я радовался как ребенок и чувствовал себя выше всего на свете...

Сшил себе форменное студенческое платье из синего сукна синего сукна с малиновым воротником на мундире, с двумя вышитыми золотом петлицами. Отпраздновав по обыкновению с товарищами мое вступление в университет, явился я, наконец, в аудиторию политического факультета, помешавшуюся тогда во втором этаже старого университета, направо от парадного входа с заднего двора, имевшую три комнаты, окнами на задний двор: переднюю, зал или собственно аудиторию, и за ней еще комнату для прогулки студентов, каковых удобств не имели другие факультеты. В аудитории было три отделения скамеек, расположенных против кафедры и против окон, скамеек по шести или по семи в каждом отделении, устроенных амфитеатром, так что на последние скамьи едва с трудом можно было взобраться. Кроме того, еще рядом с кафедрой, вдоль оконной стены, стояло три скамейки, между которыми и супротивными скамьями оставался проход не шире сажени. По входе в аудиторию я сел на вторую скамью, третьего от входа отделения, возле товарища своего Калугина и, не смея сойти с места, робко посматривал на прочих студентов, смело расхаживавших по аудитории. Около меня и Калугина садились и другие наши же товарищи по гимназии, и скамья эта так всегда за нами и осталась, и ее прозвали Малороссийской колонией. В то время каждый студент садился где ему было угодно, и в обыкновении было, придя в аудиторию, положить шапку на избранное место, которого после этого никто уже не смел занять, что и называлось шапочным правом. Но почти каждый студент занимал всегда одно и тоже место, и поэтому каждый знал место другого и не занимал его. Я и теперь помню, где кто сидел из моих товарищей.

С тех пор прошло уже более сорока лет. Трудно мне припомнить теперь многих моих товарищей и современников по университету, и потому скажу здесь нечто о тех только из них, без различия курсов, с которыми я или в последствии времени встречался, или они чем-либо заявили о своем существовании.

Я уже упомянул о Николае Николаевиче Калугине. Он был уже студентом второго курса и старее годами всех прочих товарищей, так что мы все называли его дядюшкой. Он очень хорошо занимался науками, в особенности, еще в гимназии отличался знанием Истории, имел удивительную способность, почти стенографическую, записывать слово в слово лекции, которые у него были записаны все по всем предметам, и которыми я очень много пользовался. Он был очень добр, подельчив и благороден, но скрытен в своей жизни, любил пошутить и посмеяться, но не любил ни спорить о чем-либо, ни увлекаться, ни высказываться... был человек положительный. Мы все его очень любили и уважали; но никто не знал ни его квартиры, ни чем и как он живет. В последствии, выйдя из университета кандидатом, он служил в Министерстве внутренних дел, где был потом начальником отделения, служил усердно, честно, трудился много и жил скромно, знал только департамент и церковь, не составил себе никакого состояния и вышел в отставку с чином действительного статского советника, с пенсионом в 500 рублей, с лысиной и геморроем. Теперь живет в Новгородсеверском уезде, где по смерти своего брата, получил порядочное имение и женился... Неоднократно, в разные промежутки времени, я виделся с ним в Петербурге и находил его всегда таким же веселым и беспечным, каким он был и студентом.

Каменский, Павел Павлович. Он учился в каком-то Московском пенсионе, кажется Галушки, где содержал его родной дядя, бывший тогда в Москве частным приставом. Как москвич, он держал себя очень гордо против провинциалов, да и по характеру был спесив и высокомерен, много о себе думал и ставил себя выше всех. Столичное, поверхностное пенсионское воспитание и баловство развили в нем страсть к жуированию, к общественным развлечениям, к кутежу и мотовству, что в последствии и погубило его. Он бесспорно имел много способностей и впоследствии обнаружил и свой литературный талант, но в университете занимался слабо, хотя и считал себя более всех знающим. Он не кончил курса в университете. После известной университетской истории, вследствие которой я попал на Кавказ, Каменский, за какие-то свободные разговоры, был удален из университета и послан в военную службу на Кавказ, в Грузинский гренадерский полк, где я с ним и встретился в 1833 году, в одной из экспедиций в Чечне. Это был в полном смысле добрый малый, но страшный гуляка. Вся его кавказская жизнь была разгулом, но разгулом не каким-нибудь низким и грязным, а изящным. Он имел удивительную способность увлекать каждого и всех к веселому препровождению времени и, будучи сам беден, очень искусно умел выманивать и тратить чужие деньги. Где он только был, в Тифлисе ли, в полку ли, везде умел подвинуть общество к балам, к обедам, к попойкам, на которых он отлично танцевал, пел, пил, ораторствовал, любезничал с дамами, одним словом был душою общества и, будучи собою красавец, восхищал и пленял собою всех дам. Но всегда выходило так, что сначала все его полюбят, носят его на руках; но когда он всех разорит и наделает интриг, то его потом отовсюду гонят. На Кавказе он прослужил юнкером года три, получил серебряный Георгиевский крест и вышел в отставку четырнадцатым классом. После этого он жил в Петербурге, занимался литературой, писал повести духе Марлинского и познакомился с вице-президентом Академии Художеств, графом Федором Петровичем Толстым, на дочери которого Марии Федоровне - прелестной и образованной девице - и женился. Казалось бы, что, вступя в родство с человеком, высокостоящим и в служебной, и в общественной сфере и пользовавшимся расположением к себе всей царской фамилии, Каменский мог бы составить себе хорошую карьеру, и в последствии достигнуть знатности и богатства. Действительно, по ходатайству своего тестя он поступил на службу, в Собственную Его Величества Канцелярию. Но не такова была его пылка натура, не таково было его стремление, испорченное вообще тогдашним направлением лучшей молодежи, которая, не видя правильного пути, сокрытого от нее всеми возможными преградами администрации и цензуры, стремилась к каким-то туманным и фальшивым целям... К тому же и собственная его распущенность и страсть к похождениям и наслаждениям окончательно сбили его с толку. Вместо того чтобы, наслаждаясь семейной жизнью с милой женой, служить честно и усердно и быть впоследствии полезным обществу, как деятельный и образованный администратор... он, обрадовавшись деньгам, полученным в приданое за женою, вдруг исчез неизвестно куда из Петербурга. Долго не знали, куда он девался, и только года через полтора узнали, что он находится в Северной Америке, откуда наконец, промотав все деньги, он возвратился в Петербург, где, только из соболезнования к его жене и тестю, оставили этот его противузаконный поступок без всяких особо неприятных для него последствий. В 1850 году, когда я еще в первый раз был в Петербурге, виделся я с Каменским и был у него на квартире. Он имел уже сына и двух дочерей, и мне очень приятно было проводить у него время. Я был в восторге от его милой и умной жены, которая с таким геройством переносила всевозможные лишения (они жили очень бедно). У него я познакомился и с его тестем, достойнейшим графом Толстым, у которого потом бывал в доме. Каменский тогда нигде не служил, жил на счет своего тестя, занимался изредка литературою, и все же не оставлял давнишней своей страсти у каждого занимать денег и веселиться, когда хоть что-нибудь заведется в кармане. Через десять лет после этого еще раз видел я его в Петербурге, но в каком положении! Он шлялся по гостиницам и трактирам, оборванный, пьяный и протягивал руку, прося подаяния!... Что после сталось с ним, не знаю.

Кроме того, современниками моими и одного факультета были: Януарий Михайлович Неверов, нынешний попечитель Ставропольского учебного округа, Петр Савостьянов, прославившийся потом археологическими трудами, Александр Васильевич Назаров, теперешний председатель Московского Коммерческого Суда, два брата Цветаевы - дети профессора, Перегудов, Тюрин, граф Иван Петрович Толстой, князь Шаховской, князь Андрей Оболенский, Алексей Демидов, Вадим Пассек и Станкевич, сделавшийся в последствии известным по влиянию своему на свой кружок. С Станкевичем я был довольно знаком, бывая у него на квартире у профессора Павлова. Иногда он читал мне свои стихотворения, даже какую-то написанную им трагедию в стихах, кажется "Дмитрий Донской". Это был очень скромный и кроткий как ангел юноша, вполне предавшийся наукам и поэзии.

Из студентов других факультетов были более или менее со мной знакомы:

Яков Иванович Почека, словесного факультета, сын помещика Нежинского уезда имевший значительное состояние. Это был добрый, благородный и великодушный юноша. С ним я был очень дружен и в университете, и потом на родине, где он приобрел всеобщее уважение своих соседей и уже в преклонных летах, женясь на молодой девушке, скоро умер, оставив после себя двух малолетних дочерей.

Иван Афанасьевич Оболенский, тоже словесного факультета. Это был очень образованный и превосходный молодой человек, с которым я был очень дружен, но с которым после университета никогда уже не встречался и не знаю что с ни м случилось.

Николай Огарев, Герцен и Захаревский составляли какой-то триумвират, и хотя они и были разных факультетов (Герцен - математического, Огарев и Закревский - словесного), но они всегда ходили вместе и неразлучно. Герцен был худенький, маленький юноша, с коротко остриженными светлыми волосами и желтым угреватым лицом. Он был очень живой, бойкий, всегда смеющийся, вечно движущийся... но с ним я был мало знаком. Огарев, напротив, был серьезен, скромен, всегда как бы задумчив. С ним я хорошо сошелся; мы часто вместе читали по-немецки Шиллера, и он подарил мне четыре стереотипных томика сочинений этого поэта, написав на каждой книжечке: Якову от Николая, которая, несмотря на все мои превратности в жизни, и сам не знаю каким чудом сохранилась у меня до настоящего времени - единственная вещь, уцелевшая из моего студенческого периода. Когда я вспоминаю об этих двух знаменитых личностях, Герцене и Огареве, мне всегда становится жаль, что они ушли из своего отечества, которому могли бы быть очень полезны...

Филипп Лонгинович Левдик, студент математического факультета, товарищ мой еще по гимназии, где он учился превосходно и имел особенный дар к математике. Из университета он вышел кандидатом, служил потом по военному министерству и последнее время был действительным тайным советником и правителем дел артиллерийского департамента. Это был из самых умных и деятельных чиновников; говорили, что устав эмеритальной кассы ему обязан своим существованием. В последствии, я часто виделся с ним в Петербурге, где в кругу его милого семейства очень приятно проводил время. Он всегда оставался таким же, каким я знал его еще в гимназии, веселым, добрым и простым человеком, без всякой спеси или бюрократического важничанья. Теперь его уже нет на свете.

Альбини, Николай Анонович, москвич, политического факультета. В последствии, он служил в драгунах, был адъютантом у генерала Граббе, с назначением которого командующим войсками на Кавказской линии и Альбини прибыл в Ставрополь, где мы с ним встретились, вместе служили и очень подружились. Это был один из благороднейших людей, отличный товарищ, готовый помогать каждому и много делавший нуждающимся невозвратных одолжений. Войдя в отставку капитаном, женился и живет теперь помещиком Курской губернии, Белгородского уезда.

Когда уже я был на третьем курсе, в 1831 году, поступил в университет по политическому же факультету, Лермонтов, неуклюжий, сутуловатый, маленький, лет шестнадцати юноша, брюнет, с лицом оливкового цвета и большими черными глазами, как бы исподлобья смотревшими. Вообще студенты последнего курса не очень-то сходились с первокурсниками, и потому и я был мало знаком с Лермонтовым, хотя он и часто подле меня садился на лекциях; тогда еще никто и не подозревал в нем никакого поэтического таланта. Кстати расскажу теперь все мои случайные встречи с этим знаменитым поэтом. На Кавказе, в 1841 году, находился я в Ставрополе, в штабе командующего войсками в то время генерала Граббе, где я, в должности старшего адъютанта, заведовал первым, т. е. строевым отделением штаба. Однажды входит ко мне в канцелярию штаба офицер в полной форме и рекомендуется поручиком Тенгинского пехотного пока Лермонтовым. В то время мне уже были известны его поэтические произведения, возбуждавшие такой восторг, и поэтому я с особенным волнением стал смотреть на него и, попросив его садиться, спросил, не учился ли он в Московском университете? Получив утвердительный ответ, я сказал ему мою фамилию, и он припомнил наше университетское с ним знакомство. После этого он объяснил мне свою надобность, приведшую его в канцелярию штаба: ему хотелось знать, что сделано по запросу об нем военного министра. Я как-то и не помнил этой бумаги, велел писарю отыскать ее, и когда писарь принес мне бумагу, то я прочитал ее Лермонтову. В бумаге этой к командующему войсками военный министр писал, что Государь Император, вследствие ходатайства бабки поручика Тенгинского полка Лермонтова (такой-то, не помню фамилии) об отпуске его в С.-Петербург для свидания с нею, приказал узнать о службе, поведении и образе жизни означенного офицера. "Что же вы будете отвечать на это?" - спросил меня Лермонтов. По обыкновению в штабе, по некоторым бумагам, не требующим какой-либо особенной отписки, писаря сами составляли черновые отпуски, и от в это-ту категорию попал как-то случайно и запрос министра о Лермонтове, и писарь начернил и ответ на него. "А вот вам и ответ", - сказал я, засмеявшись, и начал читать Лермонтову черновой отпуск, составленный писаем, в котором было сказано, что такой-то поручик Лермонтов служит исправно, ведет жизнь трезвую и добропорядочную и ни в каких злокачественных поступках не замечен... Лермонтов расхохотался над такой аттестацией и просил меня нисколько не изменять ее выражений и этими же самыми словами отвечать министру, чего, разумеется, нельзя было так оставить.

После этого тот час же был послан министру самый лестный об нем отзыв, в следствие которого и был разрешен ему двадцативосьмидневный отпуск в Петербург. Это было в начале 1841 рокового для Лермонтова года, зимою. В мае месяце я, по случаю болезни, отправился в Пятигорск для пользования минеральными водами. Вскоре приехал туда и Лермонтов, возвратившийся уже из Петербурга. В Пятигорске знакомство мое с Лермонтовым ограничивалось только несколькими словами при встречах. Сойтись ближе мы не могли. Во-первых, он был вовсе не симпатичная личность, и скорее отталкивающая, нежели привлекающая, а главное, в то время, даже и на Кавказе, был особенный, известный род изящных людей, людей светских, считавших себя выше других по своим аристократическим манерам и светскому образованию, постоянно говорящих по-французски, развязных в обществе, ловких и смелых с женщинами и высокомерно презирающих весь остальной люд, которые, с высоты своего величия, гордо смотрели на нашего брата армейского офицера и сходились с нами разве только в экспедициях, где мы в свою очередь с презрением на них смотрели и издевались над их аристократизмом. К этой категории принадлежала большая часть гвардейских офицеров, ежегодно тогда посылаемых на Кавказ, и к этой категории принадлежал и Лермонтов, который, сверх того, и по характеру своему не любил дружить с людьми: он всегда был едок и высокомерен, и едва ли он имел хоть одного друга в жизни.



<<< Предыдущая часть воспоминаний Далее >>>



Московский Государственный Университет им. М.В. Ломоносова, 2000-2003