Напишите нам История Императорского Московского университета Назад
Уставы Летопись Персоналии Реликвии Библиотека Прогулки Поиск Карта

ВОСПОМИНАНИЯ

Лубяновский Ф. П.

Отец и мать не скоро решились отпустить меня в Москву одинокого. Не имея, однако ж, в виду ничего для меня лучшего, помолясь, благословили и отдели меня промыслу Божиему. Не скоро потом и я доехал до Москвы, не к началу курсов, а только уже в конце декабря. Немедленно просил я начальство позволить мне с нового, 1793 года слушать профессорские лекции. По правилам, сказано мне, без предварительного экзамена это не допускается.

В назначенный впоследствии для экзамена день введен я в обширную конференц-залу с троном и портретом императрицы под балдахином. Профессоры, сидя за столом, рассуждали. Ректор, подозвав меня к себе, спросил, чему и где я учился, и благосклонно затем предоставил мне написать на латинском языке, что сам придумаю, о необходимости и пользе учения. "Изъясните нам вкратце, - говорил он мне, - ваши мысли об этом важном предмете". Профессор Страхов, заметив, вероятно, что я струсил, сказал мне ласковое слово и указал комнату, где я, заключась от всего мира, должен был пройти сквозь огонь испытания. Собрался я с духом, написал, что мог и сумел, и предстал перед ареопаг. Ректор мне же поручил прочитать вслух и внятно написанное. Слушали со вниманием. Ректор, обратясь к собранию с довольным лицом, громко сказал optime (отлично, превосходно (лат.)), и никий же осуди. Помню, как сердце мое в тот момент уж подлинно взыграло радостию. Единогласно положено выдать мне вид на профессорские лекции. Дверь храма наук мне отверзлась. С трудом, невдалеке от университета, нашел я себе приют весьма некрасный, не совсем и безопасный от ветхой на нем крыши, но по моим тогда средствам: что отец мог назначить мне на содержание в год, того и на полгода недоставало.

Спустя месяца три в этот обветшалый домишко зашел неизвестный мне с вида боярин, и когда, на спрос его о студенте Лубяновском, я вышел к нему из-за угла своего: "Познакомимся",-сказал он мне, благосклонно взяв меня за руку. Это был Иван Владимирович Лопухин. "Пишет мне о тебе старый друг мой, Захарий Яковлевич Карнеев (родной брат моей матери, мне дядя, тогда орловский вице-губернатор, впоследствии минский гражданский губернатор, сенатор, член Государственного совета). Я хотел видеть, где и как ты живешь: не просторно, оттого и воздух не благорастворенный. День нынче воскресный, ученья нет, погуляем". Пришли мы в дом к профессору Чеботареву. Представив меня ему и супруге его: "Это, - сказал он им, - тот молодой человек, о котором я говорил вам, примите его в свою семью". Мне же сказал, что у Харитона Андреевича и Софии Ивановны я буду как дома, ни в чем не буду нуждаться, докладывал бы им о своих надобностях. Заключил, обратясь ко мне, этими словами: "Помни бога, молись не только языком, но и сердцем, старайся успевать в науках, веди себя скромно. Мы будем видеться". Удивленный такою простотою благотворного великодушия и в неожиданном изменении тогдашняго моего быта видя явный знак небесного милосердного промысла и о мне ничтожном юноше, слезами только мог я выразить волнение сердца.

На другой же день переселился я к Харитону Андреевичу, и с того же дня Иван Владимирович не только во все время ученья моего в Московском университете, но и в начале службы моей был мне, мало скажу, другим отцом: будь я сын его, не был бы он и тогда мне лучшим отцом. Он оставил по себе "Записки", и кто не читал их, кто не видел в них, как в зеркале, мужа глубокого разума и возвышенной в истинном духе евангельском добродетели?

Курсы далеко ушли в последние четыре месяца истекшего года; предлежало мне и догнать их, и не отставать от них. Большое пособие оказали мне профессора и товарищи; не щадил я и сам себя; жажда во всем успеть снедала меня. К тому же русская словесность была в тот год на очереди к получению золотой и двух серебряных медалей; было до 20-ти соискателей, в том числе и я; и мне, разумеется, не хотелось ударить лицом в грязь. В срок подали мы свои диссертации профессору красноречия, каждый за своею печатью; так они внесены и в Конференцию, где рассматривались в общем собрании профессоров. Моя по оценке заняла второе место - и первая серебряная медаль мне предназначена.

В день торжественного университетского акта собрание стариков в голубых и красных лентах, также и дам, было не малочисленно; говорены речи, одна на латинском, другая на русском языке; читана длинная ода; была и музыка. Затем куратор, знаменитый М.М.Херасков, вышел и стал у подножия императорского трона, и, когда инспектор провозгласил имена новопроизведенных студентов, мы вышли на сцену. Куратор сказал нам следующее приветствие: "Ее императорское величество, премудрая наша монархиня, в воздаяние за ваше прилежание и успехи в науках, всемилостивейше изволит жаловать вам офицерские шпаги" - и каждому из нас вручил стальную шпагу. Провозглашены затем таким же порядком имена трех состязателей медалей, и куратор от ее же и. в. вручил нам медали. Поднялись тогда голубые, красные ленты, дамы и все любители просвещения - сонмом к нам, увенчанным, с поздравлением нас с монаршею милостью; от нас все обращались к куратору, ректору и инспектору с изъявлением признательности за труды, ими подъятые, в распространении просвещения в империи.

На этой, казалось, невинной выставке я в первый раз почувствовал в себе движение какого-то до той поры бездыханного червя (впоследствии с летами и он рос) целого насекомого, преувертливого и прелукавого, с которым долго было мне много хлопот и работы нередко до поту, даже до слез: а тогда щекотанье этого червяка-самолюбия так мне было по сердцу. Худое и не худое, видно, замертво спало во мне до будильника, до случая.

Во все время, что я пробыл в университете, постоянно думал о том, не потерять бы мне времени без полезного приобретения. Грешно было бы, впрочем, и не запять, много ли, мало ли, от таких профессоров, каковы были Шаден, Баузе, Виганд, Мельман, Чеботарев, Страхов. Если позволено сослаться на пословицу - из кожи лезли, чтобы все то, что сами приобрели неутомимым трудом, передать нам с логическою ясностью, в систематическом порядке, с обдуманным суждением. Что в иностранных университетах, то и в Московском преподавалось; студенты выбирали себе предметы и профессоров по совету и по желанию; изредка переходили из одного в другой факультет. В том числе и я, изучая со тщанием и рвением предметы историко-филологического факультета, отдавал по нескольку послеобеденных часов в неделю профессорам химии и анатомии, в надежде получить хотя некоторое понятие от первого - о превращении вещества из вида в лучший вид, по сказанному, что тварь покорилась суете неволею, в уповании освободиться от работы нетления; от второго - о чудном устроении тела человека для временной, преходящей жизни его на земле. Эти послеобеденные часы не совсем были потеряны; но не было от них и ожидаемого приобретения.

Мельман, любимый, говорили, ученик Канта, был нашим профессором эстетики. Мужчина лет под сорок, всегда один, словно в келье, всегда погруженный в размышления, он слыл в литературном кружке бесстрастным отшельником от мира, влюбленным по уши в безжалостную "Критику", дщерь философа Канта. Был он, однако же, с отличными способностями и с даром слова, - Цицерон в латинской словесности. Познакомив нас с Горацием, Верги-лием, Люкрецием, Цицероном, Тацитом, он удачно развивал их мысли нравственныя и политический, превозносил их ум и с приятным велеречием водил нас от одного к другому из них, как по цветистому лугу от одного прекрасного к другому цветку, еще превосходнейшему, присваивая им, иногда казалось нам, и такие идеи, о которых те господа не думали и не гадали. Представлялось нам также, что он не всегда и высказывал нам все то, что было у него на сердце. Несмотря на то, мы слушали его с удовольствием. Неожиданно он перестал являться на лекции. Через несколько дней шепотом заговорили, что Мельмана ведено отправить к митрополиту Платону; потом, что он выслан и по секрету отвезен за границу; наконец, что, не доезжая до Кенигсберга, он застрелился.

Начав учиться в семинарии и окончив, как говорится, науки в университете, я нередко сравнивал себя с собою же с концов промежутка между семинариею и университетом. Из семинарии вышел я с благоговением к Евангелию и учению церкви, с покорностью начальству и не от страха, а по чувству необходимости в руководстве, с привычкою к нужде, с равною охотою к учению и к исполнению обязанности, в чем бы она ни состояла. В университете семинарское семя не скажу, чтобы совсем засохло во мне; но по мере развития во мне круга понятий странные мечты вкрадывались в голову. Составилась во мне прежде всего забавная самонадеянность: не только я умел бы сам везде ходить без помочей, но и других водить. Семинарского учения в мое время была решительно одна цель: приготовление молодых людей к духовному званию. Меня к тому не готовили, но я шел со всеми по одной и той же тропе; другой в том месте тогда еще не было. В университете никто из нас, за исключением медицинского факультета, не имел определительной цели, хотя и то правда - не знаешь, куда бог поведет. Все мы просвещались, приготовляли себя, думали и не на шутку, - к государственной службе, и, чем более хвалили нас за прилежание и успехи, тем более мечтали мы о себе. Смеешься теперь над этими юношескими мечтаниями, а они не всегда без последствий, не ветром и наносятся. Много ли молодых людей с здравым, холодным и разборчивым смыслом, способных не вдруг поддаваться первому впечатлению от того, что видят и слышат? В жар бросало не одного меня, когда, бывало, наши профессора - мастера на это немцы, -вызывая тени греков и римлян, с силою и властию, славословили их высокую мудрость, их несравненные, в бессмертный пример человечеству, доблести, сами приходили и нас приводили в восторг, отчего в воображении нашем зарождались пустые надежды, безрассудные притязания, а сердце между тем оставалось без пищи. Так, один из моих товарищей студентов уведомлял меня в декабрь 1796 г. о царской милости университету: последовало высочайшее повеление пригласить на службу 12 из казенных студентов и немедленно прислать их в Петербург. Вызвались отличнейшие по успехам в науках и поведению, в том числе и корреспондент мой, по письму которого приглашение на службу по высочайшему повелению обещало им горы золотые. Приехав в столицу, я отыскал шестерых из них, - где же? в холодных, сырых и темных подвалах огромного здания: то была канцелярия С.-Петербургского тогда коменданта барона А.А.Аракчеева. Унылые, бледные, в унтер-офицерских доспехах, они переписывали набело формулярные списки нижних воинских чинов, и не забыть мне отчаяния, с которым они, не смея оторваться от дела, под надзором старого беспощадного капрала, томными глазами высказывали все, что было у них на сердце; недолго и пожили на белом свете.

В это время, 1793-1796, Московский университет, еще до пятидесятилетия своей жизни, был уже в славе, и справедливо; но и некоторые недостатки его не укрывались. По себе сужу, а, чай, не согрешил бы, сказав то же и о сотоварищах: между тем, как я, приготовляя себя ко всему, порядочно ни к чему себя не подготовил; изучал историю греков, римлян, других народов, их законы, религию, нравы, внутренние учреждения, междоусобные несогласия, раздоры, войны, увлекался рассказом, как и от чего эти колоссы и потрясались и падали; восхищался Вергилием, Горацием, Тацитом, переходил от одного к другому возрасту мудрования ума человеческого, скитался таким образом, может быть, и не совсем тщетно, все же за рубежом, в чужих краях; с родным отечественным краем, и не только с русскою историею, но с русскою землею, с русскими реками и морями был я знаком так мало, поверхностно, что, если бы велели нам тогда описать битву русских с татарами на Куликовом поле, я охотнее согласился бы описать Пунические войны. Кафедра русской истории тогда ожидала еще профессора. По русскому законодательству мы были на руках г. Горюшкина, славившегося тогда в Москве всеобъемлющим законоведением, разумом в сочинении прошений и практическим знанием применять закон к данному случаю. Под руководством его можно было научиться писать прошения на высочайшее имя по изданной форме и по пунктам. Если дозволено назвать это недостатками, то нельзя не принять в уважение, что тогда не было еще ни "Русской истории" Карамзина, ни "Полного собрания", ни "Свода законов", ни лицеев, ни училища правоведения.




Московский Государственный Университет им. М.В. Ломоносова, 2000-2003